Хотя потом я часто возвращался под землю, но, по всей видимости, уже так напугал жителей тоннелей, что они больше никогда мне не являлись. Вскоре после этого эпизода мой лечащий врач предложил мне взять отпуск. Я провел его, исследуя гораздо менее сложно устроенные шахты и туманные лощины Северного Корнуолла. Немного успокоившись, я стал смотреть на вещи в более истинном свете. Я понял, что почти разрушил себя, потакая своей одержимости, и одновременно вторгся в частные владения масонов. Моя маленькая книжка, вышедшая под названием «Оглядываясь назад: Правда, скрытая вымыслом», очень хорошо продавалась у «Уоткинса» и в других специальных книжных магазинах.

Я уверен в том, что эти интересы развились у меня оттого, что я помнил военную пору, когда нам разрешали устраивать себе жилища под землей. Люди были тогда очень приветливы и дружелюбны ко мне, и присутствовало удивительное ощущение безопасности, куда большее, чем в том укрытии, где я спал поначалу. Непосредственно во время Блица уже была попытка использовать подземелья метро, но ночевать там регулярно мы стали позже, когда начались атаки ракет.

Когда угроза самолетов-снарядов уже практически миновала и война явно катилась к концу, мама послала меня за угол на Манор-роуд купить в булочной длинный батон и еще десять сигарет в соседней табачной лавке. На сдачу, если останется, я мог купить палочку лакрицы, которая хотя и была почти несъедобной, но зато продавалась свободно, не по карточкам. Помню, как я дошел до магазина. Кажется, я услышал свистящий звук, а потом вдруг прямо перед моими глазами возникла стена огня, и я был ослеплен, поднят, словно подъемным краном, и подброшен наверх, где на миг задержался, а потом упал опять на землю. Я попытался крикнуть, но мне было нечем дышать. Голова готова была разорваться от шума, и я пополз в сторону, поджимая руки и ноги. Когда вой наконец прекратился, я встал. С ног до головы я был покрыт серовато-розовой пылью от стертых в порошок кирпичей, а за шиворот и в волосы мне набились осколки стекла. Руки были в крови, рукава оторваны. При этом я все еще держал в руке сумку для продуктов, которая теперь была полна известки, а в другой руке были зажаты деньги. Поэтому я направился к булочной, чтобы выполнить поручение. Только постепенно до меня дошло, что булочная исчезла вместе с большинством соседних домов. Я остановился. У моих ног лежала ножка младенца, обутая в синий вязаный башмачок. В нескольких ярдах в стороне лежала перевернутая детская коляска, а в ней — остальные части этого младенца. За коляску держалась женщина без лица, вся верхняя часть тела которой представляла собой сплошное кровавое месиво. Рядом был ребенок, девочка примерно моих лет. Она кричала, но не было слышно ни звука. Я увидел еще четыре или пять трупов, в основном разорванных на куски, как тот малыш. Пробравшись по обломкам туда, где была булочная, я обнаружил там много костей и кусков плоти, но батонов не нашел. Подругу моей матери, Джанет, так и не опознали. В переулках за магазинами во всех домах были выбиты стекла, сорваны крыши. Из воронки все еще поднимался вихрь пыли, и я слышал крики людей, доносившиеся из-под завалов. В фартуке, с тюрбаном на голове по Манор-роуд прибежала мать, крича: «Дэвид! Дэвид! Дэвид!» Я сказал ей, что со мной все хорошо, но я не смог добыть ни хлеба, ни сигарет. Пару недель она не отпускала меня от себя. Потом однажды в субботу следующая «Фау-1» попала в здание моей школы на Робин-Гуд-лейн, и, хотя никто из детей не пострадал, мать разрешила мне оставаться дома до конца войны, за что я был очень благодарен немцам.

Более четко, чем «Фау-1», я помню «Фау-2» и жуткий вой, раздававшийся тогда, когда они появлялись словно ниоткуда. Во время войны все оглядываются на более ранние периоды как на более безопасное время, так что, когда война кончилась, люди говорили о Блице едва ли не как о Золотом веке. Вероятно, узники Освенцима вспоминали Захсенвальд так, как другие ностальгически вспоминают детские праздники.

Я до сих пор чувствую, как тротуар поднимается у меня под ногами, как жуткий вихрь срывает с меня одежду, как внезапно наступает такая тишина, словно я оглох, а потом вдруг такой грохот, словно слух внезапно вернулся, вспышку света, чудовищный жар, а потом пыль. Лишь немногие выжили вместе со мной. Мой дядя Джим рассказывал, что мы посылали немцам дезинформацию, чтобы они считали, будто уничтожают стратегические объекты, когда на деле удар приходился на пригороды. Он не удивился, когда после войны лейбористы получили так много голосов от людей, убежденных, что были преданы своим собственным правительством. Тем не менее британский бульдог — герой плакатов и газетных очерков — пользовался всенародной любовью. В пятидесятых годах, когда империя уменьшилась в размерах, а британцы утратили былую самоуверенность, Черчилля произвели в рыцари и превратили в того полубога, каким мы его помним. Маме казалось, что на самом деле он тянет с концом войны, но она никогда не объясняла почему. «Спроси дядю Джима», — говорила она. Но дядя Джим, конечно, ничего мне не объяснил.

В шестьдесят четвертом году дядя Джим навестил меня в пансионате. Он отдыхал поблизости у своих старых друзей, которые жили в роскошном замке, построенном на скале у берега моря, и пригласил меня туда на обед. Я отказался, боясь поставить его в неловкое положение, ибо еще помнил эпизод, случившийся .на Даунинг-стрит, но он засмеялся, когда я упомянул об этом. «Честно говоря, Дэвид, все это мне очень нравилось, кроме, разумеется, того момента, когда ты поранил ногу. Ты внес привкус фарса в то, что до тех пор считалось трагедией. Знаешь, Идену ужасно понравилась эта история. Ты несколько умерил его пыл. Он сказал мне, что в нашем сумасшедшем доме всегда найдется крючок для твоих пистолетов и твоей шляпы. В то время я решил, что не стоит передавать тебе эти слова. „Хватит и того, что я скажу, что ты был круче всех и парни чертовски благодарны тебе, приятель!“ Эта похвала значила для меня очень много!

Чудом оставшись жив благодаря заботам Черного капитана, я бы с радостью посвятил десяток своих «лишних» лет дяде Джиму. Как бы я хотел, чтобы он подольше прожил, наслаждаясь покоем после своего ухода на пенсию. Он был старомодным консерватором — обходительным, человечным, открытым всем новым идеям, поборником прав и свобод народа. Он с равным пониманием и сочувствием относился и к движению «Власть черным!», и к феминизму, воспринимая их принципы с не меньшим энтузиазмом, чем какой-нибудь левый радикал. Я любил его больше, чем кого-либо другого, включая даже Джозефа Кисса, которого он в некоторых отношениях напоминал.

В том же шестьдесят четвертом году я встретил женщину, которая повторно представила меня моей первой возлюбленной. Элеанора Колмен прибыла в пансионат незадолго до моего отъезда, а впоследствии, в Лондоне, узнала меня. Она одевалась очень эксцентрично, в самые живые оттенки лилово-голубого, бирюзового и лавандового, и, хотя никто не мог сказать, сколько в точности ей лет, она получала пенсию.

Она как раз была на почте, когда я оказался за ней в очереди в Уэстбурн-Гроув. Мы отправились через дорогу выпить по чашечке чая и съесть по сандвичу с беконом. В том кафе ее все знали.

— Я стара, как холмы, старше, чем лондонский Тауэр, — ответила она, когда я спросил ее о возрасте. Как и я, она интересовалась мифологией города и даже заявила, что была знакома с основателем Лондона. — Это был троянец Брут, милый. Он еще жив и вполне процветает, занимаясь антиквариатом. Что на самом деле весьма удобно.

После нескольких встреч в том же самом кафе я спросил ее, не можем ли мы посетить его лавку. Этим я ее позабавил.

— Он не продает эти вещи, милый. Он их делает. Ну, с помощью куска старой цепи, молотка да грубой стамески.

Он работал неподалеку, на извозчичьем дворе на Порто-белло-роуд, оккупированном сначала пьянчужками, а впоследствии поэтами и художниками. Итак, Нонни представила меня мистеру Троянцу. Он был еще более стар, чем она, и настолько дряхл, что невозможно было представить себе, как он выглядел в юности. Его пронзительные зеленые глаза смотрелись на коричневой коже как клейкие почки на старом дереве. По просьбе миссис Колмен он показал мне, каким образом можно прибавить возраст предмету мебели.